«Один» с Дмитрием Быковым: Василий Шукшин
Сегодня Зеленскому предстоит находить общий язык с самой трудной политической фигурой – с нарциссом. Найдет ли он этот язык? У нас никакой уверенности нет. У нас есть только уверенность в том, что, если Зеленский будет неправильно себя вести, украинский народ ему об этом скажет…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Я сейчас в таком радостно-тревожном настроении, потому что как раз я в эфир выхожу посреди писания стихотворения. Эфир не перенесешь, а стихотворение – можно. А вот и чаю мне принесли, спасибо, Катька! Я пишу стих (никогда, наверное, я не избавлюсь от дурацкой привычки говорить «я пишу стих»; как в «Сорок первом», помните: «Я не письмо пишу, а стих!»); пишу я стишок, который мне самому очень дорог, который несколько под другим углом зрения рассматривает эмиграцию, предлагая, если угодно, более лестный угол зрения на нее. Я убежден, что, когда я сегодня ночью выложу этот стишок в фейсбуке или в телеге, он развеселит и ободрит многих. Но эфир не перенесешь, а стишок, особенно если он уже набросан в основных чертах, войти в это состояние заново я могу. Поэтому мне придется прерваться. Многие из вас сейчас, конечно, скажут: да ну его, к черту, эту программу, садись и пиши. Но нет, придется вам все-таки потерпеть.
Сегодня из многих тем выбран Шукшин, это не случайно, все-таки 50 лет со дня смерти. Новое подведение итогов советской культуры, ведь Шукшин – такая промежуточная фигура, не горожанин и не деревенщик, отражающий в творчестве всю трагедию этой промежуточности. О нем мы поговорим. Тем более что в Штатах о Шукшине довольно много написано. Например, есть замечательная книга Джона Гивенса «Блудный сын», которая вышла, кажется, в 2001 или 2002 году, сейчас из нее куски переводят, и они в России воспринимаются как важные. Есть (или, во всяком случае, было) много университетских конференций именно по Шукшину-кинематографисту, потому что его кино воспринимается в такой струе голливудского социального реализма, довольно здесь модного. Среди таких фильмов, например, «Ordinary People».
Многие, кстати говоря, называли Шукшина «русским Фассбиндером». Действительно, в плане невероятной интенсивности творчества, плодовитости, огромного количества замыслов (семь картин, восемь; сценариев больше в полтора раза, штук десять книг новеллистики и прозы, роман «Любавины», роман «Я пришел дать вам волю», пьесы, включая «Энергичных людей»), – он очень много писал. И для сорока пяти лет это вообще невероятная плодовитость, сорока шести лет. Будем говорить о том, каким образом сегодня Шукшин воспринимается, в чем актуальность его героя и проблематики. Потому что именно промежуточность, межеумочность – главная трагедия русского героя. От города он далек, не прирос, а деревня еще дальше, потому что он от нее оторвался еще в детстве, и он завис между классами, кланами, между западниками и славянофилами, модернистами и архаистами, тем более что проза Шукшина – как раз довольно модернистская, довольно быстрая. Во всяком случае, она не похожа на слезливую и ностальгическую прозу деревенщиков, она горячая, энергичная и очень кинематографичная. Кстати, поговорим и о том, почему писателю лучше всего быть режиссером или сценаристом. Потому что сценарная проза, которую лучше всего делали, например, Рязанцева, Миндадзе, Луцик и Саморядов, – это проза больших прозаиков; проза, свободная от всяких психоложеств и декораций. Все должно быть написано предельно емко и точно, чтобы двумя штрихами были даны декорации, а интонации вытекали непосредственно из прозы. Надо уметь так прописать, чтобы человек это видел, чтобы это визуализировались. Об этом тоже поговорим.
Честно говоря, я думаю, что главный резерв российской литературы лежит в двух областях – либо в области детской литературы, литературы подростковой, которая должна бы в ближайшее время, как у Веркина, как раньше у Крапивина, стать главной поставщицей проблем, главной поставщицей вопросов. Я бы назвал еще одно имя, но, к сожалению, эта авторесса по отношению ко мне повела себя так безобразно, что не буду ее называть мстительно. Это я о прозе подростковой.
А что касается прозы кинематографической, то это второй резерв и ресурс. От кинематографистов, как и от фантастов, кстати, требуется одно: что угодно, кроме скучного. Это должно быть динамично. Человек тратит на кино 2,5 часа своей жизни, и он не имеет права об этих 2,5 часах сожалеть. Вернее, мы не имеем права заставить его скучать в это время. Это должно быть предельно динамично. Вот этим, я думаю, русская проза и прирастет в ближайшее время.
Немножко я поотвечаю на пришедшие вопросы, за последнее время.
«На каком основании вы утверждаете (я ничего не утверждаю), что в скором времени мы увидим сопротивление трампизму?» Все, что я утверждаю, я утверждаю на основании личных наблюдений. Я вижу это сопротивление на различных уровнях. Я не собираюсь обещать вам уличных беспорядков, и они не нужны, потому что порядка они не прибавят. Но низовое сопротивление, сопротивление внутреннее, культурное я вижу, и оно меня, скорее, греет. Скорее радует.
Я не думаю, что любое сопротивление должно обретать немедленно формы, скажем так, опасные и бурные. Сопротивление – категория духовная. Как в свое время Пушкин говорил: «Лучшие изменения суть нравственные». Я думаю, что в ближайшее время Америка нас многим удивит, как и удивляла всегда. Сколько бы ни говорили: «Вот, вы корили нас нашим тоталитаризмом, а у вас маккартизм»… Ну и где маккартизм? В то время как тоталитаризм наш остается неприкосновенен. Америка умеет прожевать и выплюнуть. И отбросить с презрением, с негодованием неугодные пути. Думаю, мы сейчас будем все это наблюдать. А вот относительно этого раскола, высылки несогласных – благо, что Америка до этого сейчас не дойдет. А если дойдет, то действие будет равно противодействию. Это я к тому, что эти все разговоры про разнообразные похороны Америки, НАТО, Запада… Даже вспоминают некоторые люди Эренбурга, который написал, что Европа легла под гитлеризм, а Советский Союз встал на путь сопротивления.
У Советского Союза, во-первых, были свои соблазны не хуже европейских, и под них он лег, и из-под них он не вылез. Во-вторых, Советский Союз как антропологическая альтернатива Европе описан еще в романе «Буря», и с тех пор изменилось очень многое. Пока был в мире Советский Союз, не только ГУЛАГ он принес. Он принес замечательные, ныне изучаемые активно механизмы внутреннего сопротивления. И думаю, что огромный интерес Запада к диссидентам (только что вышла огромная книга об истории диссидентства «Выпьем за успех нашего безнадежного дела!», да и вообще в целом), огромный интерес Запада к культуре сопротивления зиждется на том, что Запад предчувствует: однажды этот навык понадобится. Он уже был нужен ему несколько раз. Я думаю, что внутреннее сопротивление, внутреннее нежелание подчиняться тренду Советский Союз остается той зоной, куда мы еще не раз сходим за хабаром, ходим мы туда до сих пор, потому что и нам сегодняшним полезно бывает вспомнить, остальному миру есть чему поучиться.
Я, кстати, забыл вас всех поздравить, сегодня очень важный день. 8 марта – это такой праздник, который, как вы понимаете, имеет на себе неизгладимый советский отпечаток. Как говорила Мария Васильевна Розанова, когда мы ее раз робко поздравили: «Благодарю Вас, со мной это случилось в другой день». Я думаю, что женский день – это рудимент. Сегодня [5 марта] день, скорее, мужской, потому что умение сохранить себя и дождаться необходимых природных изменений – это мужское качество. Но еще более мужское качество – сопротивляться. Поэтому хочется надеяться, что ему [Сталину] все-таки «помогли». Не зря там говорят, что внутренняя поверхность желудка была изъязвлена. В общем, дурак был бы Лаврентий Палыч, если бы спокойно следил за тем, как еще и его собирается скрутить эта машина. Все эти разговоры про «большого мегрела», конечно, становились ему известны немедленно. И я очень надеюсь (мне, по крайней мере, как и Радзинскому, хочется думать), что советская государственность и советское население не были столь пассивны, как принято говорить. В любом случае, это день, с которым надо поздравлять. Но, поздравляя, надо помнить и о том, что природа, силы физические и материальные – это вообще для человечества не главное. Главное – это умение организоваться и каким-то образом спасти и сохранить себя с божьей помощью, это во-первых. Во-вторых, сделать жизнь насильника как можно более невыносимой. Иначе просто никуда не годится.
Поотвечаю на вопросы. «Можно ли считать Успенского центральной фигурой среди писателей-народников?» Успенских было в русской литературе четверо. Николай Успенский, которого открыл «Современник» и который спился. Он как бы не выдержал перелома; он был открыт оттепелью, а по окончании оттепели куда ему было деваться? Говорят, был талантливее Глеба, но не берусь судить… Первоклассный автор – Глеб Успенский, который тоже впадал в острый алкогольный психоз, но погиб от психической болезни, у него было раздвоение личности. Вы знаете, он раздвоился на Глеба и Иваныча. Тот Успенский, который написал «Нравы Растеряевой улицы».
Михаил Успенский, который представляется мне главным народником в русской литературе, поскольку он создал новый русский фольклор – совершенно гениальную трилогию о Жихаре. Ну и Эдуард Успенский, которого народником назвать очень трудно, но можно назвать главным и самым хулиганистым рассказчиком детской литературы. Вот прозу и стихи Успенского я обожаю, я всегда считал Эдуарда Николаевича гением, ему об этом говорил, и он на «гения» не обижался. Да, еще есть Лев Успенский, который «Слово о словах», но о нем я ничего особенно хорошего сказать не могу, потому что Лидия Корнеевна Чуковская говорила, что он написал очень гадкую статью во время разгона «Детгиза». Не был при том, сказать нем могу.
Значит, естественно, что Глеб Успенский – главный русский очеркист этого периода, вообще в известном смысле создатель жанра очерка, выведший его после Короленко и Помяловского на новую, небывалую высоту. Я думаю, что в огромной степени именно Глеб Успенский влиял на главного очеркиста оттепели (застрелившегося, к сожалению, от депрессии) Валентина Овечкина – человека необычайного таланта. Вообще, быть главным русским очеркистом, описывать сельскую Россию и не спиться, не застрелиться, не сойти с ума, – это очень большая, очень трудная ответственная задача. По-моему, это только Стреляному удалось. Или, может быть, отчасти Черниченко. Потому что вообще российское сельское хозяйство – это не та тема, которая позволяет сохранить душевное здоровье. Но Михаила Успенского я люблю больше, чем Глеба.
«Читали ли вы роман Фробениуса «Каталог Латура»? Видите ли вы там влияние «Парфюмера»?» Нет, этого романа не читал. Судя по названию, он не вызовет у меня интереса. Но если вы настаиваете – прочту.
«Как вы оцениваете итоги «Оскара»?» Понравилась ли вам «Эмилия Перес»? Интересно ли вам в целом творчестве Одиара?» Творчество Одиара не знаю настолько, «Эмилия Перес» понравилась, но, опять-таки, не настолько, чтобы менять мою киноиерархию.
Понимаете, есть несколько фильмов, которые – честно признаюсь – я не понимаю. Я совершенно не понимаю, что хорошего в «Аноре», но я понимаю, почему она победила. Потому что «Анора» выражает тенденцию: когда фильм класса С (довольно талантливый и изобретательный) притворяется классом А. Будучи остроумной, качественно сделанной, но все-таки совершенной пошлятиной, то есть ничего нового не предлагает, играя на самых примитивных эмоциях типа «и проститутки любить умеют», и вообще ничего, кроме смеха Серебрякова, мне в этой картине не понравилось, а смеется, я полагаю, он и над картиной, и над ее восприятием. Такой усталый смех русского олигарха-циника.
Точно так же я должен признаться в том (и, наверное, кто-то меня поддержит), что я совершенно не понимаю «Криминального чтива». То есть я не понимаю, что в этом фильме хорошего, чем он так понравился миллионам. Прихотливая композиция там, да и только. Мне не близки ни эти герои, ни манера рассказа о них, ни авторская мысль, – все это в целом производит на меня впечатление чего-то бесконечно чуждого, в то время как тогда, в 1994 году, в Америке уже шел во всю «Форрест Гамп», и его я смотрел тоже в американском кинотеатре. И он меня перевернул, я вышел, рыдая; я вышел совершенно счастливым. Это для меня одна из ключевых картин не только 90-х годов, но и моего зрительского опыта. И, конечно, мне горько думать о том, что этот фильм в иерархии культурологических и киноведческих оценок стоит гораздо ниже, чем тарантиновская вторая картина, знаменитое его «Криминальное чтиво».
Равным образом, кстати говоря, и «Бедные-несчастные» не вызвали у меня таких эмоций, чтобы я прям сказал: «Вот шедевр». Я думаю, что и Канны, и «Оскар» награждают за тенденцию, то есть за выражение того, что наиболее наглядно в современном кинопроцессе, в современной жизни. Премировать за кинематографическое качество… Ведь качество – понятие относительное. Я недавно по своим нуждам пересмотрел «Крестного отца-1» и поразился тому, какое зрелое и умелое повествование, как гениально Коппола его ведет, как оно замечательно продумано в каждом кадре. Равным образом, кстати, эта продуманность каждого кадра в удачных и неудачных работах Копполы сохраняется. В конце концов, «Мегалополис» как наш ответ Фрицу Лангу сто лет спустя на его «Мегаполис» – это очень серьезное высказывание с массой отсылок. Я бы даже сказал, что отсылки там более важны, чем собственно кинематографическая ткань, чем текст фильм.
«Конклав» – хорошее кино, но он не вызвал у меня такого количества мыслей, как «Молодой папа». Наиболее интересным мне за последнее время показалось это кино «Бруталист», которое, на мой взгляд (может быть, это мой специфический взгляд на картину), очень интересно и неожиданно перекликается с «Андреем Рублевым», когда мы видим судьбу художника в ХХ веке. Но если в «Рублеве» сказано: да, вот из всего этого получилось великое искусство, то, когда мы в финале «Бруталиста» мы видим искусство бруталиста, как ужасно определяюще повлияла на него среда ХХ века. Он строит сплошь концлагеря и крематории. И все, что он строит, несет на себе отпечаток архитектуры концлагеря: все, что он строит, можно представить опутанным колючей проволокой.
Кроме того, там гениальные эти смешные отношения с меценатом, который говорит: «О деньгах не думайте! Сделайте здание, которое было бы похоже на мою мать». И, конечно, все эти разговоры, разборки и внутренние отношения, – все это очень точно. Для любого эмигранта все это очень узнаваемо. На родине ты был кто-то, здесь тебе предстоит доказывать, что ты кто-то, причем доказывать придется людям, которые зачастую не понимают ни твоего культурного языка, ни твоей объективной ценности. Главная проблема эмигранта в том, что ему надо продолжать делать то, что он делал там. Вот об этом я и пытаюсь написать сейчас стихотворение, в котором я беру одну метафору Синявского, честно вынося ее в эпиграф. Потому что не надо себя видеть просящим подаяние у чужих дверей. Наоборот, надо видеть себя катализатором и популяризатором, надо видеть себя Робинзоном, который приехал на необитаемый остров, нашел Пятницу и научил его правильно питаться. Надо видеть себя как посланца великой культуры, которому не дали развиваться там.
Ведь главная миссия России, как я ее понимаю, – дорастить человека до определенного уровня, а потом как одуванчик, понимаете? Ведь одуванчику, наверное, больно терять семена. И семенам, наверное, больно улетать. Но надо думать о том, что семена эти несут новые одуванчики.
Точно так же и мы разлетаемся из России с миссией. Мы разлетаемся спасать себя, мы должны научить мир русскому балету, русской музыке, как у Стравинского, русскому кинематографу. Мы несем то, чему нас учили. Но учили нас именно для того, чтобы выпустить в это космическое пространство. Вот об этом и стихи. Говорят, что если стихи можно пересказать прозой, то они плохие. Нет, любые стихи Пушкина, многие стихи Блока можно пересказать прозой, и ничего от них не убудет. Вопрос в том, чтобы на стыке формы и содержания высекалась искра. Вот этот стишок я сегодня выложу, это будет «Бремя белых-3». Два «Бремени белых» уже есть, то есть «Бремя черных». Это будет третья часть; думаю, что вам понравится. Это веселые довольно стихи.
«Среди достойных украинских писателей вы назвали Алексея Никитина. Прочитал его роман «Из тени», выходивший в «Ад Маргинем». Показалось, что это украинский Джулиан Барнс». Не скажу так, потому что не настолько знаю Джулиана Барнса, но то, что это один из немногих украинских писателей, достойно вписывающихся в общеевропейских мейнстрим. Их немного – Софья Андрухович, например.
Я не могу сказать, что в современной Украине есть прямо идеальные условия, чтобы там росли большие европейские писатели. Они есть, мне вот сейчас прислали две книжки Макса Бужанского, я всегда уважал Максима и всегда считал его человеком исключительного ума. То, что пишет Валетов… Например, его пророческая тетралогия «Ничья земля». Совершенно гениальные есть авторы, но я к тому, что сегодняшняя Украина не располагает к тому, чтобы писать там общеевропейский мейнстрим.
Сегодняшняя Украина получила огромную и ответственную миссию (мы, в общем, это все понимаем) быть авангардом Европы, сочетать в себе главные европейские качества. С одной стороны, свободу и стойкость, с другой – разумеется, качественное письмо, которое под бомбами очень трудно осуществить. И тем не менее, Украина справляется с этой ответственной миссией, она поставляет писателей европейского уровня. Я думаю, всем уже сейчас понятно (нравится кому то или нет), что украинская культура, украинская политика, украинское гражданское сопротивление, кстати, которое тоже там есть, – все это станет предметом пристальнейшего изучения и во многом подражания. Именно Европе предстоит стать сейчас тем камнем, о который споткнется новый тоталитаризм.
Понимаете, «нареку тебя камнем и создам Церковь»… Ведь камень имеет в культуре разные функции. Он может стать краеугольным камнем церкви, а может стать камнем в колее, о который споткнется тоталитарная телега, уже привыкшая к тому, что ничего не сопротивляется, что все оказывается чепухой, оказывается порошком. Как было у Сорокина в «Москве»: «Внутри всего есть кавычка: с виду твердая структура, а на деле картошка с мясом».
На самом деле, внутри Украины нет кавычки, Украина живет по гамбургскому счету. И каких бы там дипломатических тонкостей и фокусов не пришлось проделывать Зеленскому, чтобы возобновить поставки американского оружия (или чтобы их не прекращали), сегодня Зеленскому предстоит находить общий язык с самой трудной политической фигурой – с нарциссом. Найдет ли он этот язык? У нас никакой уверенности нет. У нас есть только уверенность в том, что, если Зеленский будет неправильно себя вести, украинский народ ему об этом скажет. А если не послушает, его сместят.
То есть у него есть несколько безошибочных лакмусов, с помощью которых он может корректировать, координировать свою политику. Сразу хочу сказать, что вещи, которые сегодня говорит Арестович, не должны восприниматься как окончательная позиция Арестовича. Арестович еще в течение этого года изменится очень серьезно. И вообще, то, что он говорит, не всегда совпадает с его убеждениями. Иногда он это говорит, чтобы просто было сказано, чтобы было обозначено. Чтобы позиция была обозначена, чтобы вокруг нее можно было каким-то образом обозначать себя. Умение говорить вслух – тоже важная черта, которую Украине предстоит сегодня перенимать.
Многие спрашивают, верю ли я в то, что Украина выстоит. Конечно, верю. Она выстоит, потому что ей деваться некуда. Есть те ситуации (как говорил Рубен Гонсалес Гальего), в которых ты либо становишься героем, либо исчезаешь. Вот у Украины сейчас такая же ситуация. Нелегкая, да, но мне по-прежнему нравится помогать Украине чем-нибудь. Мне нравится быть на стороне Зеленского, потому что Зеленский вас еще неоднократно удивит.
Тут, кстати, вопрос о том, как я оцениваю его будущее. Все прогнозы на этот счет высказаны в эпилоге к «VZ», которая сейчас одновременно вышла по-русски (дополненное издание) и по-английски (сейчас выходит, я имею в виду американское издание). Я считаю, со своей стороны, что Зеленский – это именно герой, притягивающий внимание: о нем интересно говорить, о нем интересно думать. Подавляющее большинство современных политиков, когда ты о них говоришь и думаешь, вызывают одно ощущение.
Галка Егорова, тебе спасибо! Это я Галке Егоровой отвечаю, которая меня слушает, спасибо.
Я современного политика, о котором было бы интересно говорить, о котором можно было бы написать книгу, не представляю. Зеленский – это фигура, потребовавшая от меня многих сил, большой работы, не говоря уж о поездке на место событий, довольно рискованной. Но для меня это было наслаждением: я чувствовал себя там на месте, и я понимал, что сегодня для европейского художника Украина – самое подходящее место. А я себя считаю все-таки автором европейским (уж по крайней мере, не азиатским). Я думаю, что связь наша с Украиной, поиски там идеала самой Украине не дадут себя предать.
Честно говоря, я разделяю (вслед за многими) это опасение, что в Украине может восторжествовать некоторый нарциссизм, ведь мы всегда равны своему врагу, всегда ему подражаем. Врагу не врагу, а контрагенту. Мы всегда похожи на того, с кем нам приходится иметь дело. В Украине может появиться некоторое самолюбование, некоторая уверенность в своей правоте. Ощущение, что мы спасли мир. Как у России этот дискурс – мы «держали щит меж двух враждебных рас монголов и Европы». Вообще не очень-то вы его и держали, честно говоря, но нарратив этот был очень популярен: «Мы спасли Европу от нашествия». Это из письма Пушкина Чаадаеву: «Мы приняли на себя удар Орды, поэтому Европа могла процветать и развиваться». Насчет того, как приняли удар Орды, спорят историки. Было ли это иго, был ли это союз. Но в любом случае, нарратив, что Украина спасла мир, будет укрепляться.
Этот нарратив плохой, противный, он ведет к национальному самообольщению. Но я верю, что у Украины и в первую очередь у Зеленского есть вкус. Вот если сравнивать двух шоуменов (Зеленского и Трампа), то Зеленский отличается тем, что вкус у него есть. Да, своеобразный, грубый. Иногда «Квартал» гнал прямую безвкусицу. Я пишу в книге: «Квартал» – не «Монти Пайтон». Но если бы он был «Монти Пайтоном», Зеленский не стал бы президентом, потому что влияние «Квартала» на украинскую жизнь было бы пренебрежимо мало, сопоставимо с влиянием «Монти Пайтона» на британскую мысль и кинематограф. В Британии это была забавная крайность, еще одна красочка в культуре. «Квартал» был активным деятелем на фоне украинской политике. Зеленский был человеком, к которому прислушивались, иначе он никогда бы не стал президентом. Голобородько он сыграл; все помнят, как он в критический момент сказал представителю европейского фонда: «Да идите вы в жопу!», причем он был в костюме в этот момент. Но это довольно памятная всем сцена из картины.
Я думаю, что Украине полностью свалиться в самообольщение и вечное предъявление претензий к остальному миру не даст именно вкус. Потому что, как правильно писал Бродский, поза просителя и поза пострадавшего обе отвратительны. «Вечно приписывая себе страдания, опасайтесь пребывать в роли жертвы». Это прежде всего безвкусно. Думаю, что до этого и не дойдет.
Довольно много вопросов об «Аноре». «Анора», о чем и зачем? «А мог бы Шукшин снять «Анору»: девочка из деревни в большом городе?» Это интересный вопрос, но Шукшин бы, конечно, снимал это иначе, он снимал бы жестче. Творчество Шукшина очень амбивалентно, об этом я собирался говорить. Потому что он… не зря книга Гивенса называется «Блудный сын»: он чужой там и здесь. Поэтому, понимаете, его девочка была бы страшная, она была бы довольно отвратительной. Вот Глеб Капустин – отвратительный же персонаж, как капуста в щах такая, фамилия у него не случайная, пахнет от него капустой, губы у него толстые и неприятные, он такой губошлеп, сердитый и обиженный вечно. Он же умный человек, а вот смог реализоваться только в том, что «срезает». Его ум весь деструктивен, направлен на гиперкомпенсацию. Как говорит один мой умный студент: «Как только речь зашла о компенсации, туши свет. Можно считать, что это безнадежное дело». Любая гиперкомпенсация – всегда ресентимент: «А я зато…». И эта девочка у Шукшина была бы циничная, страшная…
Понимаете, Шукшин же любил Феллини, он вырос на Феллини, он любил «Ночи Кабирии». Представьте себе, если бы Шукшин снимал «Ночи Кабирии», Кабирия, конечно, была бы страшной девочкой. И в конце она улыбалась бы так, как улыбается мальчик в фильме «Омен» или мальчик в фильме «Сердце ангела». Я думаю, эта улыбочка надолго бы запомнилась зрителю.
«Анора» про что? Это как раз легко. В «Аноре» две линии. Чем она хороша, чем она нравится, кстати говоря, некоторым высоколобым критикам в том числе в Штатах, – это двойной сюжет. В ней есть не только приключения героини, но и приключения жанра. Это безумно интересно, люто интересно. Приключения жанра – это картина, которая по всем законам жанра должна быть картиной абсолютно класса С, мелодрамой о проститутке, которая поверила было в судьбу, не любя, вышла замуж за русского мальчика-олигарха. Потом бы, конечно, как кошка драная, была вышиблена из этой семьи, потом она поняла бы, что семья, в общем, хреновая, нет смысла ей принадлежать. И находит она свое убогое счастье с русским охранником или не находит. Правильно ведь там – она может отблагодарить его только одним способом.
Я думаю, что как раз «Анора» – это, с одной стороны, приключения девочки, с другой – приключения мелодрамы. Понимаете, какая вещь? В известном смысле, попадание Аноры в семью олигарха – это попадание «Аноры» в Канны и на «Оскара». Поначалу на ней женились, ее взяли, подобрали, использовали. Но в результате очень скоро ее поматросят и бросят, уже через год «Анору» никто не будет всерьез воспринимать, все будут говорить: «Что это за «Анора» была с нами?» А между тем она хорошая, она трогательная, но она пошлая. А что вы хотите – сейчас время такое, пошлое время. А картина в этом плане ставит безусловный диагноз, она показывает, что сегодня люди готовы воспринимать даже психологическую правду только в сериальной обертке, в сериальном формате. И этот сериальный формат там соблюден: тот же баланс мелодрамы и комедии, драмеди, – это все есть, безусловно.
«А можно я выскажу свое мнение: лучший фильм 2024 года – «Конклав», пять «Оскаров» должен был получить он». Ну, если бы вы там решали, наверное, получил бы он. Еще раз говорю: академики награждают не за художественные качества, академики награждают за уместность, эпичность в выражении тенденции эпохи. Когда-то их выражал более-менее удачно «Титаник», потом – «Аватар», сейчас их выражает «Анора», и совершенно не важно, насколько это хорошо с точки зрения кино. Для кино есть другие премии, фестиваль «Сандэнс». А Канны награждают за среднюю температуру по больнице. Я вот не думаю, что «Конклав» лучший фильм, я вот считаю, что «Бруталист» – самая важная картина «Оскара» этого. Но с другой стороны, «Бруталист» длинный, опыт фильма не каждому знаком, мораль фильма – что жизнь неистребима, что искусство ничего не оправдывает; более того, что искусство в ХХ веке перестало быть ориентиром, а стало, если угодно, зеркалом или удовлетворением требований заказчика…
Меня студенты спрашивают, что обозначает в фаустианском романе обязательный покровитель, почему доктору нужен обязательно Евграф Живаго, почему в любом сценарии у Мастера должен быть Мефистофель. Да потому что Мастер в ХХ веке абсолютно ничем не защищен. Да, у мастера в руках есть профессия, которая ему помогает выжить. Но если он не найдет своего Мефистофеля, у него ничего не получится. В «Бруталисте» появляется же этот спонсор, который говорит: «О деньгах не думайте». Проблема в том, что этот спонсор не может сформулировать заказ. «Сделайте дом, чтобы он был похож на мою мать».
Ужас в том, что большинство покровителей художников в ХХ, ХХI веке не понимают, что такое художник. Хорошо физику: он знает, что от него требуется бомба. А что требуется от художника – это дело довольно серьезное. Кстати говоря, я сейчас писал статью об Уэллсе, для «Дилетанта»… У нас все-таки 130 лет с момента публикации «Машины времени» – первого фантастического романа в мире, хотя он и был подготовлен многими замечательными произведениями. Подготовлен и в известной степени намеками, которые носились в воздухе. Так вот, Уэллс в конце жизни написал сценарий – «Контур грядущего», из которого был сделан очень неплохой фильм. Этот фильм с годами отреставрировали, добавили туда все неснятые сцены: у Уэллса они были, но в фильме они не нашли отражение по тогдашним техническим возможностям.
Там все интеллектуалы делятся на две категории: одни готовы обслуживать военный заказ, а другие – не готовы, потому что хотят остаться свободными. Победили, естественно, те, кто хочет остаться свободными. Потому что, по Уэллсу, хозяин будущего мира – свободный профессионал, свободный интеллектуал. Но даже в фильме Уэллса, в его сценарии «Контур грядущего» показано, что главной проблемой для такого свободного интеллектуала будет найти своего патрона, своего заказчика. Если у него не будет другой страны… Одному военные заказы дает так называемый вождь, условно. Этот вождь этому летчику дает установки. Но для того чтобы его победить, нужна альтернативная держава; держава, которая развивает мирный атом. Но без патрона, без бенефактора эта ситуация в любом случае не решается.
Самое удивительное то, что Уэллс совершенно не ценил гуманитарное знание. Он описывает две породы технократов. Но, условно говоря, аристократов или «гуманитариекратов» у него просто нет. Это знание не нужно, а ведь именно оно является гарантией свободы, а свобода нужна только гуманитариям. Там, кстати, замечательная у него альтернативная цивилизация порождает интеллектуалов, не готовых, не желающих подписывать контракт с дьяволом. Судьба такого интеллектуала… у меня вот один мужик делал доклад, мальчиком его уже не назовешь, 30 лет парню. Это один из самых умных моих студентов.
Мы делали доклад о ситуации 30-х годов, об антиутопии «Мы» Замятина. От него пошли, естественно, к шарашкам, от шарашек – к новосибирскому Академгородку. И вот один мальчик сказал: «А я хочу сказать доклад о Матвее Бронштейне, то есть показать судьбу гениального физика, который, в отличие от Ландау, не был вовлечен в оборонную программу, показать его судьбу». А он был вовлечен в просветительскую программу, он написал книжку «Солнечное вещество» для Лидии Чуковской, он работал на проект Маршака.
Альтернативой физику фаустианского склада был Бронштейн. И это самая интересная фигура – моральная и интеллектуальная – в пространстве 30-х годов. Этот доклад показался мне интересным, он был сделан с любовью, он этого человека полюбил. И странно, что Дау с его блеском не воспринимается как герой сопротивления, хотя у него была попытка, листовки писал в 30-е годы. Он воспринимается, при всей своей силе интеллектуальной, как конформист, а Бронштейн воспринимается как альтернатива. Интересно, у нас бурный был семинар.
Я одного боюсь, ребята. Я боюсь, что эти семинары, на которых мы обсуждаем интересное, очень сильно отходят от программы. Мне стоит начать говорить о том, что меня волнует реально, и я далеко отбегаю от программы. А то, что написано в программе (правильно наши студенты говорят), воспринимается студентами как контракт. И я все время должен делать мучительный для меня выбор между интересным и даже не полезным, а предписанным. В России у меня этого выбора не было: там я говорил о том, что интересует меня. А как вот здесь быть? Или точно так же, как многие пишут о нашем с Сашей Демченко разговоре с Улицкой: мол, с Улицкой было интересно, когда говорили о вечном, и неинтересно – когда о сиюминутном. Но ведь это журналистская программа, она должна набирать просмотры, она должна быть актуальна.
Вы думаете, у меня душа не болит, когда я с Люсей Улицкой – слава богу, я могу ее так называть – вынужден говорить о проблемах современной политики, хотя интересны мне проблемы расслоения рода человеческого, диверсификации (то, что интересует и ее), но у нас есть политический контекст, в котором мы вынуждены существовать. Это на «Эхе» я могу говорить то, что хочу. Кстати говоря, обе программы совершенно бесплатны для всех, кто их делает.
Я вообще говоря склоняюсь к тому, чтобы преподаватель сам решал, что студенту нужно. Чтобы он не программу, не силлабусы слушал, которые сам же и пишет, а чтобы что вызвало конфликт, спор, коллизию… Вот возникла коллизия, студенты спорят, надо ли гению сотрудничать с государством. А что, если ему больше ничего нельзя делать, кроме как сотрудничать? Что если у него нет никакого контракта на работу, кроме как сотрудничать с дьяволом? Вы поставьте себя на место Капицы, на место Ландау. Кстати, я продолжаю утверждать, что «Дау» Хржановского – это главное явление не только в кино, а и в культуре ХХI века из всего того, что было сделано. Кстати говоря, люди, прочитавшие уже «Дугу», пишут, нет ли там в финале привета «Дезинтеграции»? Там не просто привет, там жирная ссылка стоит, потому что, когда дети Радуги, выжившие с Габой, ломают управление, разносят к чертям здание управления. Это, конечно, «Дезинтеграция», я тут же Хржановскому написал об этом. У меня нет дурной манеры пользоваться идеями, просто носящимися в воздухе.
Кстати, я думаю сейчас, что «Дезинтеграция» – это последнее точное высказывание о судьбе советского проекта. Он ведь кончился не просто крахом, он кончился развалом, он кончился тем, что высотное здание института разнесли по барахолкам. Это действительно страшно.
«Бронштейн мой любимчик, у него замечательная физика, занимательная». Да, он мог объяснить ребенку, что такое квантовая физика. Понимаете, почему Бронштейн еще любимчик? Он, имея все способы интегрироваться во власть, предпочел диссидентский путь. Ведь Лидия Корнеевна была явной диссиденткой, сработала ее любовь, сработала ее привлекательность. Я, кстати, студента спросил, мол, как вы можете объяснить то, что Бронштейн – некрасивый, тщедушный – пользовался такой популярностью у женщин? Мне ответили: «А почему вы не интересуетесь тем, что Лидия Чуковская вызвала у него такую страсть?» Почему Лидия Чуковская (в «Спуске под воду» мы это видим), будучи, в общем, крупноватой и не светской женщиной, одеваться она не умела, – в чем секрет ее привлекательности? Так это привлекательность интеллекта, потому что не скучно с умным. Я, кстати говоря, думаю, что женщинам, проводили время с Ландау, было скучновато. Он говорить о науке популярно не умел. Он на вопрос одной из них («Чем ты занимаешься?») ответил: «Я пытаюсь объяснить то, что не могу представить». Это шутка стала широко известна, он часто ее повторял. Но я думаю, что интеллектуально равной партнерши, физика-женщины у него не было. А вот описать их любовь было бы чрезвычайно занятно.
Я сейчас весь окружен этим полем безумной студенческой креативности, потому что в Бард-колледже мы ведем семинар (по средам и пятницам как раз, это мои любимые минуты) young adult as is challenge: как писать для современного подростка, чтобы ему было интересно. И вот мы придумали несколько сюжетов, которые современному подростку будут безумно интересны, вовлекут против его воли в чтение.
Вот, кстати, хороший вопрос: «Не кажется ли вам, что сегодня для подростков надо написать роман о современной партизанской войне?» Если брать партизанскую войну для современного подростка, но Ксения Букша уже написала «Аленку-партизанку», переведенную, кстати говоря, на многие языки. Это был роман, «наш ответ «Саньке»», написанный, по-моему, даже еще до «Саньки». Где как раз здоровые, веселые, счастливые дети, а не довольно подпольные типы. Хотя и «Санька» сам по себе, если был не тщеславие автора, был бы более привлекательной книгой. Хотя история с похоронами отца нам написана замечательно. Пока человек душу дьяволу не продаст, под хвост дьявола не поцелует, у него бывают замечательные тексты. И последний пост Прилепина о Зеленском выдает его тоску по герою, тоску по тем временам, когда он был на хорошей стороне. Понимаю его, да. Поздно, ничего не сделаешь, навредил.
А что касается партизанской войны, то лучший подростковый партизанский роман – это «Молодая гвардия». Но проблема в том, что «Молодая гвардия» – это вранье. Все неправда: и [нрзб] никого не предавали, Фадеев сломал им судьбу. Не только Фадеев, но он участвовал. И, разумеется, Кошевой играл совсем другую, гораздо меньшую роль. Организатором всего был Третьякевич с его партизанским опытом, а из него сделали Стаховича. Слава богу, хватило чутья у Фадеева не выводить его под своей фамилией, под своим именем.
Следовательно, я думаю, что сегодня – обращаюсь ко всем – абсолютно великим романом мог бы быть текст, где о «Молодой гвардии» была бы рассказана правда. Организация, в которой не было никакого партийного следа, его заставили вписать туда всех этих Шульгу или как там его звали… «Добрый ты также казак, Матвей», все эти бредовые сцены, когда они избили следователя. Потом, значит, Фенбонга совершенно не так надо было писать. Вообще, весь роман, если правду писать, – это несчастные, книжные подростки, воспитанные на «Как закалялась сталь» и «Оводе», оказавшись одни, без всякого руководства в оккупированном городе, вывешивают переписанные сводки Совинформбюро, бесконечно трогательные; нападают на машину, которая везет подарки немецким солдатам к Рождеству. Сигареты распродают, и мальчишка, который получил от них сигареты, их сдает. Вся история.
Они ничего не успели, а пытали их так, что они были колоссальными врагами. Я уж не говорю о том, что обеим сторонам, как ни ужасно это звучит, и немцам, и советским историкам-пропагандистам, нужна была боевая организация. Немцам – чтобы накрутить себе звездочки за ее разоблачение, хотя там не с кем было бороться. Советским – чтобы показать, каково было сопротивление в тылу. А реальная трагедия «Молодой гвардии», реально существовавшей организации с потрясающей фигурой Ульяны Громовой, с потрясающим Тюленевым, – эта реальная организация оказались никому не нужна, правды о ней никто не написал. Вот если бы кто-то сегодня написал такой роман – всю правду о 40-х годах в оккупации, если бы… Но я не очень себе представляю, кто бы мог такую книгу написать, свидетелей не осталось. Валя Борц была последней из молодогвардейцев, кто что-то знал, но она не говорила. Реальных мемуаров молодогвардейцев, насколько я помню, не осталось. Некоторые вообще без вести пропали, их не нашли потом.
Вообще, вся история, выдуманная Фадеевым… Проблема в том, что выдумана она плохо. Фадеев был не бездарный человек, но писатель он был очень так себе, он не успел состояться. Поэтому если бы кто-то сегодня написал роман о том, как все было… Фадеев же говорил: «Я получил в Краснодоне материал, который камень бы расплавил». Ну где же твой материал? Тебе пришлось выдумывать его.
Фадеев чувствовал литературные потенции. Но тут, понимаете, в чем беда? Очень многие авторы думают: «Вот сейчас я послужу Вельзевулу, а потом напишу то, что хочу. Сейчас я попритворяюсь, а потом напишу шедевр». Маяк думал, что он откладывает свою лирику, великую… Он говорил: «Я буду писать теперь совсем просто». И в результате у него получилась жидкая поэма «Во весь голос», которую называют, как говорил Пастернак, «предсмертным документом», а я там вижу чистую риторику и слабости. Последнее великое, что он написал, – это отход белой гвардии из Крыма в «Хорошо!». И, может быть, «Разговор с фининспектором о поэзии». Придумали, что ты откладываешь свой великий потенциал на время, когда будешь много. А никуда ты его не откладываешь – все кончено. И Фадеев, который думал: вот, сейчас он опишет черную металлургию, стал писать «Черную металлургию», и оказалось, что все не так, роман погиб. Первые напечатанные главы на самом деле, оказывается, прославляли вредителя, а позорили реального ученого. Пропало чутье, позволявшее писателю отличить хорошее от плохого. «Последний из Удэге» остался незаконченным, а, судя по разгрому, потенциал был. И «Разгром», первая повесть. Другое дело, что он пытался писать, как Лев Толстой, но все равно у него был вкус какой-то. Хотя когда у тебя двух главных героев зовут Метелица и Морозко, читатель путает их все время… Прости меня, Господи. Там можно на Мечника смотреть более-менее и на Левинсона, но в целом «Разгром» – довольно провальное произведение, не зря его так горячо не приняли ЛЕФовцы, у которых вкус все-таки был.
Возвращаясь к проблеме современной подростковой прозы, я думаю, самое интересное – роман об отношениях с родителями. У меня один студент придумал замечательную схему, где доказывается, что родители всегда принадлежат к другому биологическому виду. Трагедия отцов и детей не в идеологической бездне, которая в России неизбежно их разделяет. Трагедия отцов и детей в том, что они биологически несовместимы. Еще девочка одна придумала такой сюжет: действует тайная машина (мы о ней ничего не знаем). Всех родителей перед родами проводят на инструктаж: что покупать, какую кроватку, какие подгузники, все это понятно. Но на самом деле на этом инструктаже сообщают тайну, о которой нельзя говорить вслух, иначе найдут и убьют всех. Ваш ребенок разыгрывается в лотерею и отдается другим, а вам дают не вашего. Иначе социальный барьер был бы непреодолим: у богатых рождались бы богатые. А мы за равенство, поэтому ребенка всегда дают не того. Иногда подбирают похожего, но чаще он не похожий.
Пастернак все время себе внушил, что его подкинули, что он растет в чужом доме. Такими фантазиями он доводил себя до безумия. У таких детей всегда есть безумная фантазия. Вот это мне показалось интересной схемой. Вот страна (пусть не любой, не весь мир), в которой проводится лотерея: своего ребенка вы разыгрываете, вам не может достаться ваш. Задача заключается в том, чтобы найти своих родителей. Иногда некоторым удается найти своих, по случайным совпадениям, по родинкам. И когда вы их находите (это хороший сюжет, он может тоже замечательно развиться), вы с ним жить не можете, потому что вы слишком похожи или потому что у вас с ним слишком явные психологические несовместимости. Не знаю, вы же знаете, что со своим жить гораздо труднее, чем со своим. Я бы на вашем месте такой роман написал.
Мне вообще кажется, что подростковая проза – это великая неиспользованная возможность, великий вызов. Последняя категория любителей, которые сегодня читают, – это young adult. Единственный отдел в книжном магазине, где сегодня толпа, – это young adult. Прекрасные современные, проблемные взрослые книги абсолютно проходят абсолютно мимо, почему – не знаю.
«Вы говорил о 1000-страничном избранном Сосноры. Можно ли уточнить, что это за издание? Насколько оно полное, представлено ли избранное там в аутентичном виде?» Насколько я понимаю, речь идет об ардисовском издании Сосноры, выпущенном за границей. И там было страниц 700, там были и романы, там был и «Дом дней». Проза Сосноры очень трудна для усвоения, она очень экономно написана. Думаю, что полностью написанное им – и стихи, и проза – не издавалось ни в России, ни за границей. Лежит огромный архив. Соснора в последние годы ни с кем не общался, а писал по-прежнему очень много. К тому же его речь была абсолютно непонятной из-за глухоты. Он как Шаламов был… По-моему, у него был отосклероз, то есть это была глухота не чисто механическая, не ушного, а какого-то мозгового происхождения, что-то вроде афазии. У него круг общения в последние годы был крайне узок. Я не помню, чтобы выходили мемуары о позднем Сосноре или какие-то книги. Его и в СССР стали печатать, когда он уже был, так сказать, полностью выключен из среды и социально аутичен. Думаю, что полное издание Сосноры могло вызвать большой интерес, но это дело будущего.
Понимаете, нам в будущем предстоит разгребать такие завалы, такие книжки печатать интересные. Столько лежит замечательного! Подготовленного к печати, но надо этим заниматься, а я таких людей сейчас не очень много знаю.
«Если человек не смотрел Шукшина, с чего вы бы посоветовали ему начать?» С «Печек-лавочек» однозначно и безусловно. Мне кажется, это лучший его фильм. Просто лучший как художественное произведение. Не зря финальные кадры его – где он босиком сидит на склоне – стали моделью для памятника. Но при этом я думаю, что интересный чрезвычайно фильм – это новелла… Сейчас, подождите, я посмотрю полную фильмографию. Я-то помню, что сценарий звучит как «Брат мой» и «Позови меня в даль светлую», неосуществленный, непоставленный сценарий. Его поставил Любшин.
У Шукшина же, кстати, огромное количество актерских работ. Он снимался у Герасимова, да. Значит, «Ваш сын и брат», вот. Не имел никакого успеха фильм «Странные люди», многие говорили, что это провал, тогда как для меня это шедевр абсолютно. «Ваш сын и брат» – интересное очень кино, «Живет такой парень» не нравится мне совсем, но это переломная картина. Мне кажется, что самая переломная, дробная работа Шукшина, где действительно бродячий материал, – это киноповесть, по-моему, поставленная в 1965 году: там оптимист и пессимист спорят… Это «Точка зрения». Это очень плохо, совсем никак, это жутко наивно, это попытка такого авангарда, но мне кажется тем не менее, на уровне рассказов, на уровне диалогов внутри, прекрасная история. Она показывает нам Шукшина-авангардиста; то, чего мы почти не видели.
Фантастическое, авангардное, парадоксальное кино, притчи, сказки, – все это в 60-е годы было распространено. Это умел делать не только, скажем, Володин. Шукшин к этому тяготел, и интересно посмотреть, как бы он в режиссуре сделал бы эту сцену, которая расползается. Там есть такой персонаж – Волшебный человек. Авангард в исполнении Шукшина… Я вот, когда узнал, что роман «Пирамида» передан Леоновым в «Современник», я Геннадия Гусева спросил: «Ну что хоть там, скажите?» Он ответил: «Очень странные впечатления. Полное ощущение, что глубокий старик кувыркается под куполом. Это очень авангардный роман очень старого человека». Действительно, было такое ощущение. Кстати, у меня в душе бродит мечта «Пирамиду» экранизировать. Там есть люто кинематографические сцены, не зря роман как бы болен кинематографом, не зря там появляется режиссер Сорокин, который с кинозвездой Юлией Бамбалски ведет длинные киношные разговоры. Их можно было бы переписать так, чтобы это звучало в фильме интересно, а не бесконечными абстракциями. Вообще, «Пирамида» взывает к тому, чтобы сделать из нее фильм.
Нам очень много будет работы, когда в России опять настанет нормальная культурная ситуация. Когда можно будет снять великие нереализованные сценарии 30-х годов – например, бабелевскую «Старую площадь, 4», а главное – можно будет экранизировать Леонова. Потому что «Пирамида» взывает к кино, там есть невероятные по кинематографичности сцены: и этот старик-священник, и сын его, странствующий, живущий в склепе, и ультракоммунист Скуднов, и разговоры Дуни с Дымковым, и поездка Дымкова к Сталину… я перечитывал сейчас, и там Сталин говорит потрясающие вещи. Попытка реконструкции Сталина руками Леонова – это безумно интересно. Кстати говоря, не так уж плохо это и написано. Думаю, что грандиозное могло бы быть кино.
«Можно ли назвать Шукшина писателем свободы, которой в это время не хватало? Может быть, его ранняя смерть – от невозможности свободно творить?» Слушайте, как раз его ранняя смерть – от невероятной саморастраты. Он написал очень много, снял очень много. Шукшину до времени все разрешалось, он был любимцем советской власти: вышел из низов, окончил ВГИК, ученик Ромма и Хуциева (у которого снимался в «Двух Федорах»), снимает первоклассно, пишет так, что это вписывается, как тогда казалось, в парадигму соцреализма. Такой наш, правильный: проблемы ставит, но правильные. Как типа Тендряков. Но Шукшин оказался гораздо парадоксальнее, в каком-то смысле – умнее и страшнее Тендрякова. Самое интересное в Шукшине – это его эволюция от «своего парня» (как в том же «Из Лебяжьего сообщают») до уголовника беглого, в Егора Прокудина, а потом бы – в вождя крестьянского восстания Степана Разина. Ему не дали это снять, именно потому, что он в качестве вождя этого восстания оказался бы несколько более убедителен, чем хороший советский положительный герой. Этот фильм гипотетически мог бы поднять массы, если бы он был снят. Но Шукшину снять не дали. Вот «Андрея Рублева» Тарковскому дали снять, хотя и не выпустили, а «Я пришел дать вам волю» не дали, хотя, кстати говоря, это же лозунг Шукшина – «Я пришел дать вам волю». Не только свободу как волю, но и политическую волю, сильную руку.
В идеале Шукшин мог бы стать вождем народного сопротивления. И не только крестьянского, но и рабочего. Люди вовремя это поняли. Собственно, когда Шукшин писал «Что с нами происходит?», он был уже в полушаге, в полуверсте от трансформации в такого лидера неформального. Кстати говоря, если бы он дожил до перестройки, его роль не сводилась бы к распутинской. Он не на экологии бы настаивал, не на чистоте моральной, не на смирении крестьянском. Героиня Шукшина – не старуха Анна, герой Шукшина – это борец, который в этом режиме не мог реализоваться; он превращался в мастера (у него есть замечательный рассказ, как он церковь пытается спасти, а другой мастер эту церковь рушит, другой персонаж, тоже народный). Шукшин – это не пассивный герой. Это реальное сопротивление. Кстати говоря, ему не дали сыграть Разина, чтобы он не мог стать Разиным. А вокруг него могли бы сформироваться самые разные люди. Я боюсь, правда, что он мог бы в силу своего тщеславия этим увлечься, но у него еще был ум. Об этом многие забывают: Шукшин был невероятно умен. Его рассказы говорят и об амбивалентности, и об умении видеть две стороны одновременно, об огромном внутреннем интеллектуальном резерве. Но ему не суждено было им стать. Кстати говоря, ниша-то свободна.
«У вас в Рочестере много снега, а у нас нет никакого. Да и то, что было, было ненадолго». Ну как? У нас как раз, снежным был только один месяц – февраль. По крайней мере, я знаю, что в Кливленде завалило все (мы туда ездили в гости), а у нас в Рочестере была бесснежная зима до середины января. Я не любитель снега, мне все время вспоминается Пастернак: «Все снег да снег, терпи и точка». Пастернак тоже не любил снег, хотя он же сказал: «На свете нет тоски такой, какую снег бы не вылечивал». Это когда он идет, когда он только выпал. А когда он два месяца лежит или три – нет, он уже сам тоска. Но, слава богу, у нас тает, капель такая, в общем, есть ощущение весны, которое, может быть, не совпадает с общественным настроением, как всегда, но совпадает с моим внутренним ощущением. Просто когда пишется, мне очень хорошо.
«Когда выйдет «Дуга»?» «Дуга» выйдет… я думал выложить ее на «Патреон». И если вам кажется, что это надо сделать, я выложу. «Дуга» нее выходит в одном томе с «Далекой Радугой» – я не мог добиться разрешения правообладателя, но они и молчат… Семьи Стругацких не возражают, но я не могу добиться письма от агента, он не получает от меня ничего или молчит. Поэтому издать ее вместе с «Далекой Радугой» я не могу. Поэтому придется вам читать «Далекую Радугу» отдельно. Но «Дуга» сама по себе, сопровождаемая теплыми отзывами Андрея Стругацкого и Марины Дяченко (двух самых дорогих для меня читателей), выйдет в конце марта. Это точно. Если не случится ядерной катастрофы или экономической. Выйдет она в одном корпусе с моими всякими готическими, наиболее страшными моими рассказами разных лет. Я просто думаю, а не выложить ли мне ее заранее на «Патреон». Он предлагает довольно ничтожную сумму, там какой-то платный вход. Но чего я боюсь: я могу ее выложить, когда она выйдет книгой. А пока ее все скачают оттуда, она окажется в открытом доступе. Я к этому не готов, мне хочется немножко подготовить сюрприз. Я не думаю, что она многим понравится. Пока у тех, кто ее читал, она вызывает реакцию раздражения. Но это правильно. Это то раздражение, которого я бы хотел. Это раздражение от человека, которого разбудили, пытаются заставить его идти в школу. Веллер дал, может быть, самый точный отзыв. Он сказал: «У Стругацких она увлекательная, динамичная в жанре молодой повести. У тебя это вещь взрослого человека, молодежная повесть уже не получилась. Это вещь вязкая, она читается трудно, слишком плотная». Может быть. Но, во-первых, для меня это комплимент, а во-вторых, может быть, я и хотел, чтобы она вызывала трудности при усвоении.
Не хочу аналогий, но «Пирамида» написана так, что она царапает. Некоторые фразы надо перечитывать. В принципе, Леонов пишет в моем темпе, в моем ритме, никогда его проза не вызывала у меня трудностей при чтении. Наоборот, мне казалось, что каждое следующее слово стоит на единственном возможном месте. Домино фразы выстроено правильно. Но при этом «Пирамида», как сказал Борис Парамонов, – это роман из антивещества, это действительно такая антиматерия. В ней не поплаваешь, через нее приходится идти, как сквозь бурелом.
Думаю, дорогу к «Пирамиде» экранизация все-таки могла бы облегчить. По крайней мере, стало бы ясно, что происходит. Там три сюжетных линии – Сорокин и Юлия, условно говоря, Дымков и, условно говоря, Шатаницкий. Эти линии надо как-то скомпоновать и представить читателю, иначе ему скучно будет. Я знаю одно: когда роман вышел, я купил эти три книжки в редакции «Современника», мне было люто интересно. Я прочел его за неделю или за две, а потом Льву Аннинскому повез, чтобы он написал большую рецензию. Он мне сказал: «Я прочел, но за неделю писать рецензию о книге, которая писалась 50 лет, я не могу». Я буду читать, перечитывать, пересматривать, тем более, что это не мой писатель, писатель мне неприятный, но явление настолько значительное, что высказываться о нем абы как я не могу. В результате мы не получили гениальную, возможно, статью Аннинского о Леонове. У нас есть только статья Марка Щеглова о Леонове, абсолютно гениальная.
«Как вы думаете, влияют ли на творчество сексуальные предпочтения?» Видите ли, они влияют в той степени, в какой они определяют судьбу. Если эта судьба становится участью изгоя, если ваши сексуальные предпочтения ставят вас в особое положение, вы начинаете заноситься и думать о себе слишком хорошо (либо наоборот, вас травят, и вы думаете о себе слишком плохо), тогда влияют. А в принципе, как они повлияли на Кузмина? Кузмин был слишком здоровый человек, никаких изгойств, никакой затравленности. Работал, учился и жил всю жизнь в своей среде, был окружен людьми таких же предпочтений, как Сапунов, например, художник утонувший, или как Князев. Он нашел свою среду и вовсе не был в ней изгоем, прекрасно себя чувствовал. На Лорку как они влияли? Тем более, все-таки, по-моему, Лорка был бисексуалом и как-то он не страдал никогда от невостребованности. Влияют другие предпочтения…
Помимо гомосексуализма существует асексуальность, когда вас это вообще не интересует, когда вы испытываете отвращение к этой области жизни. Есть такие люди? Конечно, есть. Есть люди, которые вообще не понимают, как это – спать с другим человеком, зачем? Есть люди, которые питают сознательное отвращение к детям и деторождению, условно говоря, чайлдфри, причем идейные, а не просто так сложилось. Есть люди, которые испытывают вообще отвращение к роду людскому, такие социальные аутисты, которым очень хорошо одним или друг с другом, но в обществе очень замкнутом и очень проверенном. Как Фербенк – замечательный писатель, который хорошо себя чувствовал среди друзей.
А вот у меня, кстати стоят же все эти книжки любые, вся же моя библиотека, вся моя библиотечная полка полна удивительных ребят, каждый из которых представляет собой законченный психологический тип. Все это куплено на библиотечных распродажах, в университетских прелестных городках. И вот одна из любимых книжек… Ну как «любимых»… конечно, Монро я люблю больше. Но Рональд Фербенк – посмотрите, какой милый, вылитый Эрдман. Пять маленьких повестей, которые назывались романами. Фербенк был замечательный светский человек, абсолютно лишенный каких-либо интересов, кроме эстетических и литературных, предельно далекий от политики. Вот, пожалуйста, «Цветок под ногой»… не буду уж называть «Prancing nigger», потому что n-слово, «Тревожная эксцентричность кардинала Пирелли», замечательный роман католический… И «Искусственная принцесса», которая из всего этого кажется мне сюжетно самой перспективной и увлекательной.
Вот был Фербенк, можно его назвать человеком с сексуальной девиацией? Можно ли назвать девиацией эту странную ситуацию, когда тебе просто это не нужно? Любовь там есть, а эротических сцен нет. Вот у Генри Джеймса тоже – жизнь без женщины абсолютно. Я читал, что Генри Джеймс как-то пострадал на пожаре, но я не уверен, но Генри Джеймс в своей литературе и жизни абсолютно чужд семейной, любовной темы. По крайней мере, эротической. А все такое в жанре знаменитого «Поворота винта», «доворота винта». Детскую психологию понимал, с Тургеневым дружил, с остальными как-то не очень, не очень ими интересовался.
«Можно ли говорить об Эйзенштейне, не затрагивая его гомосексуальность? Не знаю, насчет гомосексуальности Эйзенштейна у нас никаких достоверных сведений нет. Даже его эротические рисунки указывают на сексуальность, но не на гомосексуальность. Я думаю, что Эйзенштейн просто в этом плане не очень интересовался никаким полом, ни женским, ни мужским.
Понимаете, вот «можно ли говорить об Эйзенштейне?» О нем столько тем наберется говорить! Столько сюжетов, столько проблем у Эйзенштейна, что отвлекаться на сексуальность, по-моему, непозволительная роскошь. Перед нам вот сейчас книга – я еще не читал ее и не видел – Гузель Яхиной. Я буду очень приятно удивлен, колоссально (и я всегда допускаю возможность такого сюрприза), если эта книга окажется увлекательной, если эта книга будет хорошей и интересной. Потому что для меня книги Гузель Яхиной, притом, что у нее есть талант рассказывать увлекательные истории (она сценаристка), у нее герои интересно говорят (более-менее), но ни «Дорогу на Самарканд» (этот «Эшелон»), ни «Дети мои», ни «Зулейха открывает глаза», – все ее предыдущие произведения казались мне чрезвычайно простыми, мне не очень интересно было их читать. Я понимал, что там будет дальше. Никаких языковых чудес там не было.
Вы же понимаете, что написать об Эйзенштейне – величайшем реформаторе киноязыка, который собственные свои киноведческие работы и лекции читал вот уж с какой невероятной плотностью мысли, с такой силой, невероятным движением этой мысли; чтобы рассказывать о человеке, который даже если бы только снял «Старое и новое» (невероятно сложная картина), – разговаривать об Эйзенштейне обычным языком, с моей точки зрения, просто невыносимо. Поэтому я очень жду, что этот роман написан авангардно, как авангарден был сам Эйзен. А видеть, как еще одна «Жизнь замечательных людей» появляется… Я думаю, что об Эйзенштейне может написать роман Клейман, но он никогда такого романа не напишет, ему это не нужно. Он никогда не наберется дерзости на это.
Я думаю, чтобы об Эйзенштейне писать, надо как минимум всю жизнь им заниматься. Одной жизни может не хватить. Он не зря говорил, что его задушили замыслы. Количество замыслов у Эйзенштейна было таково, что его хватило бы на 25 жизней. Не зря Эльдар Рязанов, который курс один проучился у Эйзенштейна, говорил: «Все, что я сделал в кино, вдохновлено одним годом общения с гением». Кстати говоря, Рязанов довольно сильный формотворец, у него много фильмов (как его «Человек ниоткуда»), в которых форма экспериментальна, мысль неожиданна. Даже поздний Рязанов – такие фильмы, как «Андерсен» или «Забытая мелодия для флейты», в которой есть сцена в небесной приемной… Вообще много у него было напридумано, Рязанов был гений, я думаю, хотя, конечно, гений не того масштаба, что Эйзенштейн, гений других вещей. Он был больше сценарист все-таки, поэтому он и предпочитал всегда вместе с Брагинским писать сценарии к своим картинам. Но, безусловно, даже Рязанов – фигура по нынешним временам невыносимо сложная для современного человека. А уж Эйзенштейн – я не знаю, каким дерзновением надо обладать, чтобы про него писать. Но, если каким-то невероятным чудом Гузель Яхина написала прекрасный роман, я буду первым, кто это скажет. Только хорошо бы, если бы кто-нибудь мне бы его прислал, я его еще не видел.
«Ваше мнение о событии на Съезде писателей – отрицательное голосование одного участника и последующий скандал?» Видите, это событие, этот 17-й съезд писателей, который сравнивают с 17-м съездом ВКП (б), – это совсем другого значения и совсем другого направления вещь. Это не съезд победителей, это не попытка мобилизовать всех писателей и построить их в одну структуру. Это, скорее, как первый съезд писателей в августе-сентябре 1934 года, когда, как говорил Пастернак, к двум частям правды припутаны три части лжи.
Это событие, когда огромная писательская структура создается на месте разрозненных, множественных писательских организаций – «Перевала» (так сказать, во многом адекватного), организации крестьянских писателей, РАППа (ассоциации пролетарских писателей). То есть это попытка ввести в одно идеологическое русло расхристанную идеологическую жизнь. И главное, это попытка вытеснить из литературной жизни людей слишком идейных, слишком настырных. Это попытка отнять литературное, идеологическое дело у идейных (как они себя считают, они тоже корыстные, конечно, но идейные) и отдать циникам, чиновникам и бюрократам.
Я понимаю, почему они берут Мединского. Мединский человек, способный к диалогу, способный к идеологической дискуссии в строго заданных рамках. Безусловно, он не зверь, он не идеологический монстр. Я об этих монстрах думаю без сострадания. Но мне всегда жалко людей, бегущих впереди паровоза и теперь этим паровозом давимых. Все мы, которые наблюдаем со стороны за этим, понимаем, что происходит трагедия. Людей, которые искренне (не всегда, но в значительной степени искренне) верили в идеи русского мира; идеи это, конечно, фашистские по сути, но они каким-то образом рисковали жизнями, в это вкладывались, – они не нужны. Этой власти не нужны искренние союзники, ей нужны продажные, купленные, манипулируемые. И поэтому в ближайшее время мы увидим расправу над новыми Авербахами и Киршонами. И хорошо, если каким-то Афиногеновым посчастливится.
Вот какого плана это событие, это замена идеократов на циников. Могу ли я сказать, что я циников ненавижу? Да нет, с ними, по крайней мере, дело можно иметь, с ними можно разговаривать. И у них иногда случаются добрые дела, они по природе своей не монстры. Но функция их одна – отсечь от государственного дела любые низовые таланты, заменить их своими, бюрократами.
«Как по-вашему, поддержал бы полномасштабное вторжение Распутин?» Трудно сказать, мы знали Распутина в трех ипостасях. Мы знали молодого гения, который за 4-5 лет написал созвездие шедевров. Написал «Последний срок», «Деньги для Марии», «Живи и помни», абсолютный шедевр – «Прощание с Матерой». После чего, как сказал Виктор Шкловский, «Распутин на распутье», мы увидели творческий кризис масштабный. Потом, значит, из-за джинсов ему кастетом голову проломили. И новый Распутин после травмы долго нащупывал голос и творческую манеру, возненавидел очень многих сразу.
Я думаю, что у многих авторов была такая травма, только они не всегда признавались. А потом, я помню, какой шок вызвала публикация «Век живи, век люби», «Что передать вороне», «Не могу», то есть первых рассказов Распутина после пятилетней творческой паузы. Они были совсем плохие, прости меня, Господи. Все в них находили какие-то особые качества. Но Распутин был человек, который не умел писать плохо. Даже когда он писал колонку для «Московских новостей» и описывал, как в Дуйсбурге нераспроданные цветы идут под нож, он умел описать так, что эти цветы становилось до слез жалко. Он писал: «Ведь они для радости росли, а их под нож пустили». Он был писатель слезного чутья.
Потом следующий Распутин, Распутин «Пожара» – очень сильной книги, но все еще растерянной. И, наконец, после «Пожара», когда он с поразительной силой описал развал русской жизни, появились рассказы 90-х годов, потрясающие рассказы. Прежде всего «Сеня едет» и «Нежданно-негаданно». И тогда же – «Мать Ивана, дочь Ивана»; это книга, которая… я помню, матери ее принес, и она мне сказала, что это гораздо лучше предыдущего, многого. Она написана была с поразительной силой. Там были чудовищно провальные куски идеологические, слишком идеологические, но там были, помимо идеологизированных, потрясающие сцены. Вообще, сама история этой матери, которая мстит за изнасилованную дочь, такой как бы растленной России, которая мстит за Россию. Это надо было показать сценаристу «Ворошиловского стрелка», как надо писать такие сюжеты. Это не было апологией народного мщения, это было народной трагедией.
Распутин, конечно, особенно после гибели в авиакатастрофе дочери… Там уже приземлился самолет, но короткая очень посадочная полоса, и он вылез в траву и загорелся. Много было таких историй, кстати говоря, в Иркутске, и для Распутина, который приехал ее встречать, это было что-то нечеловеческое совершенно. Это его сломало и раздавило. Каким был бы Распутин в 2014-м, когда он, кстати, поддержал Крым, и каким бы он был в 2022-м, мы не знаем. К тому же он был глубокий старик все-таки, ему было за 80. Мы не учитываем возрастную деградацию. Вот Василий Ливанов, например, поддерживал, но этот Василий Ливанов – это же не тот человек, который играл Холмса и придумал «Андрея Рублева» (идея принадлежала ему). Это другой человек. И объективно говоря, я не знаю, что было бы с Распутиным. Его ум, его безусловная творческая мощь не позволили ему сопротивляться, и он в результате стал частью вот этого, условно говоря, путинского дискурса. Но он не равен Путину, он не гэбэшник, он другое. Я за то, чтобы разделять, чтобы отличать.
Да, спасибо на добром слове, очень тронут. Вообще, всегда приятно, когда тебе как писателю прилетают комплименты. «Акунин многому научился у японцев, а у кого вы?» В непосредственном общении, конечно, больше всего у американцев, потому что я, как Акунин в Японии, подолгу жил в Америке. Но если брать литературное, то, наверное, у французов. Потому что в детстве под влиянием матери, по ее указке я больше всего читал французов – Золя, Мопассана, Мартена дю Гара. Роже Мартен дю Гар, наверное, мне ближе всех. Поэтому, когда я сейчас читаю, перечитываю огромный, бесконечный, незаконченный роман про полковника Мамора, я нахожу там свои мысли. Эта книга обо мне. И вообще, я горько жалею о том, что 17 лет писал о нее и не закончил, закончил примерно на три пятых. Вообще, по его замыслу, это была книга, которая не имеет конца, которую надо было печатать в том виде, в котором найдут. И то ее в таком виде пришлось готовить к печати.
Это тоже, как писал Владимир Богомолов, «автобиография вымышленного лица». Этот полковник, который пытается осмыслить военный опыт Франции своей молодости, удивительная книга. На уровне фраз она поразительная. И потом, Мартен дю Гар очень мне близок психологически, душевно. Может быть, Антуан Тибо – это единственный герой, которому я хотел бы подражать. Я не хотел бы такой судьбы, но это тот герой, который меня восхищает.
Поговорим о Шукшине. Понимаете, я специально приготовил несколько кусков, несколько рассказов, которые просто необычайно приятно читать вслух. Посмотрите, как резко, с самого начала он берет старт; посмотрите, с какой великолепной мощью у него заявлена тема.
«В нервной, шумливой семье Худяковых — происшествие: народился младенец по имени Антон. То-то было волнений, крика, когда их — роженицу и младенца — привезли домой… Радовались, конечно, но и шумели, и нервничали тут же — стыдились радоваться: у Антона нет отца. То есть он, конечно, есть, но пожелал остаться неизвестным. Семья Худяковых такая: отец Николай Иванович, сухой, пятидесятилетний, подвижный, как юноша, резкий… Шофер. Как разволнуется, начинает заикаться. Мать Лариса Сергеевна, обычно крикливая, но не злая. Сын их Костя, двадцатитрехлетний, слесарь, тоже нервный, часто волнуется, но тогда не кричит и не говорит — мало говорит, старается найти слова сильные, точные, не сразу их находит и выразительно смотрит темно-серыми глазами на того, кому он хотел бы найти эти слова. И наконец дочь Алевтина, двадцатилетняя, с припухлыми, чуть вывернутыми губами, хоть тоже шумливая, но добрая и доверчивая, как овца. Она-то и родила Антона. Из-за нее-то и нервничали. Казалось бы, чего уж теперь-то нервничать: знали же, ждали же… Нет, как привезли человечка, тут они все разнервничались — на то они и Худяковы, крикуны, особенно отец.
— Ну, хорошо, ну, л-л-л… это… ладно, — кричал отец, — если он не хочет прийти, то хоть скажи: кто он?!
Алевтина плакала, но не говорила, упорно не говорила… Николай Иванович из себя выходил, метался по комнате. Лариса Сергеевна — это странно, но никто как-то на это не обращал внимания, что это странно, — не кричала, а спокойно налаживала кроватку, распоряжалась насчет пеленок, распашонок… Она, как видно, свое откричала раньше. Костя… У Кости, брата, было сложное чувство. Младенец взволновал его, обрадовал, но досада, стыд и злость на сестру губили радость. Он тоже хотел бы знать, кто же это такой ловкий, что и ребенка смастерил, и глаз казать не хочет?
— Подожди ты, не кричи, — сказал он отцу, — чего криком достигнешь?
— Достигали! — закричал и на него отец. — Вы всего достигаете!.. Вон вы чего достигаете — в подолах приносить. Радуйтесь теперь!..
— Ну и… все. Чего кричать-то? Чего изменишь-то криком?
— Я хочу знать: кто?! — отец резко крутнулся на месте, махнул рукой и выбежал из комнаты. На кухню. Он не мог совладать с отчаянием. — Как добрым, отдельную квартиру дали!.. — вовсе уже бессмысленно кричал он оттуда. — Нет, они начинают тут… Тьфу!»
Какая потрясающая точность языковая, как фамилия эта идеальная – Худяковы, я знал таких Худяковых, у меня в классе такой Худяков учился. Как поразительно найдены все интонации – и отца, и сына, как сразу видишь эту Алевтину. Вот кинематографическая проза. Вы скажете, что это типажи. Но эти типажи поставлены в совершенно нетипичные обстоятельства. Я очень люблю давать этот рассказ прежде всего школьникам. И всегда я получаю довольно странные ответы, всегда ровно пополам делится класс: половина говорит, что это рассказ про отвратительного парня, который лезет везде со своими правилами, чужую жизнь уродует, пытается в чужой жизни грязными руками разбираться. Другие говорят: да вы что, это замечательный мальчик – Худяков-младший, он описан по-серьезному, эти большие серые глаза, которыми он смотрит… Хотя я понимаю, что он обычно подбирает слова для ругани, для ненависти, но я знаю и таких парней тоже, знаю их серьезность. Я знаю, что у них единственных из всей этой семьи, единственного, заложен и потенциальный рост, есть потенция для роста. Правда, и Алевтина тоже сильно изменилась, она как-то поумнела, когда стала матерью.
Но сама эта история, когда, значит, привели якобы тестя, а он на самом деле никакого отношения к этому не имеет, в фильме замечательном (20-минутка такая короткометражная, ленфильмовская) его играл Олег Борисов, а Худякова-старшего, кстати, играл Дьячков – любимый актер Ларисы Шепитько, мало проживший, социальный типаж, именно игравший всегда промежуточного, межеумочного человека, грубо говоря, в ситуации классового перехода. Я думаю, что благодаря Дьячкову и Борисову эта работа останется, конечно, хотя сама по себе она довольно рядовая для тех времен. Но поразительна точность вот этого самодовольного, виноватого, но вместе с тем готового откликнуться несостоявшегося тестя, этого «мужчины с брюшком», как он назвал у Шукшина, советского чиновника, готового дать сдачи, внутренне сильного, безусловно, трусливого, но крепкого, цепкого. Тоже амбивалентность на каждом шагу, все герои обладают внутренними противоречиями и сложностью. Советский человек был настолько сложнее современного, который, как правило, задается одной эмоцией и одной репликой.
И уж совсем гениальный текст – это «Раскас»: «От Ивана Петина ушла жена. Да как ушла!.. Прямо как в старых добрых романах -сбежала с офицером. Иван приехал из дальнего рейса…»
Шоферов Шукшин любил, именно потому, что для него шофер – это такой образ странствия, перехода; человек, которыый преодолевает расстояния. Образ, который социален и универсален. С одной стороны, он и начальник, потому что он многое решает в дороге сам, он сам себе хозяин. С другой – он абсолютно подчиненый, рядовой огромной страны. Шоферов Шукшин любил, не зря он сделал своего Пашу Колокольникова шофером.
«…Иван загнал машину в ограду, отомкнул избу… И нашел на столе записку:
«Иван, извини, но больше с таким пеньком я жить не могу. Не ищи меня. Людмила».
Огромный Иван, не оглянувшись, грузно сел на табуретку – как от удара в лоб. Он почему-то сразу понял, что никакая это не шутка, это – правда.
Даже с его способностью все в жизни переносить терпеливо показалось ему, что этого не перенести: так нехорошо, больно сделалось под сердцем. Такая тоска и грусть взяла… Чуть не заплакал. Хотел как-нибудь думать и не мог – не думалось, а только больно ныло и ныло под сердцем.
Мелькнула короткая ясная мысль – «Вот она какая, большая-то беда». И все.
Приехало в село небольшое воинское подразделение с офицером – помочь смонтировать в совхозе электроподстанцию. Побыли-то всего с неделю!.. Смонтировали и уехали. А офицер еще и семью тут себе «смонтировал».
Два дня Иван не находил себе места. Пробовал напиться, но еще хуже стало – противно. Бросил. На третий день сел писать рассказ в районную газету. Он частенько читал в газетах рассказы людей, которых обидели ни за что.
Ему тоже захотелось спросить всех: как же так можно?!
Раскас
Значит было так: я приезжаю – настоле записка. Я ее не буду пирисказывать: она там обзываться начала. Главное я же знаю, почему она сделала такой финт ушами. Ей все говорили, что она похожая на какую-то артистку. Я забыл на какую. Но она дурочка не понимает: ну и что? Мало ли на кого я похожий, я и давай теперь скакать как блоха на зеркале. А ей когда говорили, что она похожа она прямо щастливая становилась. Она и в культ прасветшколу из-за этого пошла, она сама говорила. А еслив сказать кому што он на Гитлера похожий, то што ему тада остается делать: хватать ружье и стрелять всех подряд? У нас на фронте был один такой – вылитый Гитлер. Его потом куда-то в тыл отправили потому што нельзя так. Нет, этой все в город надо было. Там говорит меня все узнавать будут. Ну не дура! Она вобчем то не дура, но малость чокнутая нащет своей физиономии. Да мало ли красивых – все бы бегали из дому! Я же знаю, он ей сказал: “Как вы здорово похожи на одну артистку!” Она конешно вся засветилась… Эх, учили вас учили гусударство деньги на вас тратила, а вы теперь сяли на шею обчеству и радешеньки! А гусударство в убытке.
…
Эх, вы!.. Вы думаете, еслив я шофер, дак я ничего не понимаю? Да я вас наскрозь вижу! Мы гусударству пользу приносим вот этими самыми руками, которыми я счас пишу, а при стрече могу этими же самыми руками так засветить промеж глаз, што кое кто с неделю хворать будет. Я не угрожаю и нечего мне после этого пришивать, што я кому-то угрожал но при стрече могу разок угостить. А потому што это тоже неправильно: увидал бабенку боле или мене ничего на мордочку и сразу подсыпаться к ней. Увиряю вас хоть я и лысый, но кое кого тоже мог бы поприжать, потому што в рейсах всякие стречаются. Но однако я этого не делаю. А вдруг она чья нибуть жена? А они есть такие што может и промолчать про это. Кто же я буду перед мужиком, которому я рога надстроил! Я не лиходей людям.
Теперь смотрите што получается: вот она вильнула хвостом, уехала куда глаза глядят. Так? Тут семья нарушена. А у ей есть полная уверенность, што она там наладит новую? Нету. Она всего навсего неделю человека знала, а мы с ей четыре года прожили. Не дура она после этого? А гусударство деньги на ее тратила – учила. Ну, и где же та учеба? Ее же плохому-то не учили. И родителей я ее знаю, они в соседнем селе живут хорошие люди. У ей между прочим брат тоже офицер старший лейтенант, но об ем слышно только одно хорошее. Он отличник боевой и политической подготовки. Откуда же у ей это пустозвонство в голове? Я сам удивляюсь. Я все для ей делал. У меня сердце к ей приросло. Каждый рас еду из рейса и у меня душа радуется: скоро увижу. И пожалуйста: мне надстраивают такие рога! Да черт с ей не вытерпела там такой ловкач попался, што на десять минут голову потиряла… Я бы как-нибудь пережил это. Но зачем совсем то уезжать? Этого я тоже не понимаю. …Тут кого хошь обида возьмет. Я тоже – не каменный.
С приветом.
Иван Петин. Шофер I класса».
И он взял этот рассказ, понес его в редакцию, которая, как там было сказано, была недалеко. И самое удивительное, что литсотрудник газеты, который это прочитал, решил, что это художественное произведение. И я вам братцы честно скажу, что, когда это читаешь, возникает полное ощущение, что это точная стилизация. Кстати, стилизация точнейшая. Я такие письма читал в редакция. Особенно вот это: «Брат у нее офицер, отличник боевой и политической подготовки», «Я так ваш глаз засвечу», «Я не угрожаю, но я могу». Мы все знаем эти интонации, какая удивительная точность.
И самое главное – это действительно трагедия. Вот к вопросу о приключениях жанрах. Это написано смешно, это читаешь и улыбаешься. Но это действительно трагическая история. Это большая, серьезная трагедия. И этот Иван – огромный, лысый фронтовик, который получил это письмо и так и сел, приглушенный… «Я еду к ней, душа радуется, я к ней душой прирос»… Это, понимаете, масштаб трагедии настоящий, и Шушкин это умел чувствовать, понимать, передать.
Он к своим героям не чувствовал такой снисходительности энтомологической, он копается не в коллекции насекомых, он видит в этих людях уникальную природу, прежде всего советскую, потому что советская природа сделала из человека, из его языка, из головы его уникальный новый продукт, гомункулуса. В его речи плавают остатки советских штампов, но и вместе с тем какие-то фольклорные конструкции. Он всю свою жизнь был зависим, и сейчас за всю эту за долгую трудовую беспросветную жизнь он так получил в лоб. Физически, лейтмотивом через весь рассказ проходит чувство удара в лоб. Я думаю, что отчасти Шукшин научился этой амбивалентности в кино. Ведь в кино картинка может интерпретироваться и так, и сяк.
Вот рассказ «Экзамен». Я четко помню откуда-то, что изначально это киноэтюд. Не помню, кто это рассказывал. В финале, когда бывший солдат открывает зачетку, мы не видим, что там написано. В рассказе, в его напечатанном варианте, мы видим, что там стоит плохо. Меня это разочаровывает. Если бы я не знал, что там… Понимаете, как у Бунюэля: я не знаю, что в коробочке в «Дневной красавице». Когда у Бунюэля спрашивали, он отвечал: «Понятия не имею». Что там жужжит у японца? Равным образом, если бы мы не знали, что написано в зачетке, у нас бы становилось огромное поле… Кстати говоря, рассказ такой фаулзовский, это рассказ, как «Бедный Коко», о разговоре народа с интеллигентами. Надо сказать, что ни профессор, ни студент не могут найти общего языка. И именно об этом, мне кажется, думает профессор, когда он в финальном кадре должен постукивать ногтями по стеклу, глядя на этого уходящего студента. Он испытывает сложнейший комплекс чувств: и комплекс вины, и чувство страха перед теми, которые придут вместо их. Он же интеллигент классический, а вот что придет на их смену. И мы же не можем их научить, они не хотят у нас учиться. По большому счету, им нечему у нас учиться. Если бы эта финальная сцена была снята, это был бы грандиозный этюд.
Вообще, умение Шукшина недоговорить до конца сближает его с Иоселиани. У них одинаково точно просчитаны все перемещения в кадре, сам кадр выстроен безупречно. И, кстати говоря, в «Калине красной», помните, когда он идет по мосткам на катер, который должен его из колонии увезти, сначала мы видим его сапоги – грубые, старые сапоги. Потом вверх поднимается камера – кожан этот, красная рубаха; кожан уж видавший любые виды и все перенесший, перетерпевший, и лицо его в кепарике, на котором крайне сложное выражение. Это не выражение радости, это выражение тревоги. И безусловно, Шукшин – писатель anxiety, писатель экзистенциальной тревоги, которая на месте веры, на месте тревоги, на месте корней, не месте родины, потому что родину он покинул, а вернуться он не может.
Рассказ «Сны матери» о том, что и с матерью ему трудно говорить, как Базарову. Я думаю, что сцена в «Калине красной», где он снял эту случайную старуху и рыдает потом (это мать, которая его не узнала), – я думаю, много своей внутренней боли там, боли подлинной. Хотя вообще-то «Калина красная» – это такой пастиш, как все песни там не народные, а псевдонародные. Это советская эстрада. «Калина красная дозрела-вызрела» и еще, что там поется. Это не подлинник. И фильм этот весь как такой коврик с лебедями. Но внутри этого жанра, который сам по себе, конечно, пародиен, Шукшин абсолютно честен.
Он снимает это кино пародийное, псевдо- (а не анти-), он снимает его с полной мерой мастерства и ответственности. Вот чему-чему, но серьезному отношению к мастерству, выстраиванию, многозначительности каждого кадра Ромм научить умел.
Вот тут вопрос, каким образом получилось, что три таких разных художника – Шукшин, Тарковский, Ливанов одновременно (еще Кончаловский) вышли из ВГИКа. Да и из роммовской мастерской все вышли. А что объединяет, скажем, Тарковского и Шукшина? Тарковскому не надо было самоутверждаться, он и так себя гением считал. Знаменитый диалог, где Шукшин говорит: «Я вас всех еще раскидаю». Тарковский говорит: «Вася, да мы сами посторонимся». Тот: «Мне так не надо, я хочу побеждать». В нем это сидело – побеждать всех городских. Я думаю, что и Беллу Ахмадулину он соблазнял после съемок «Живет такой парень» со схожим чувством. Как писал Лимонов: «Трахнуть такую девушку все равно что трахнуть дочь врага», как говорит он о типе светской женщины в 90-х. Спать с дочерью врага. Я думаю, что Шукшин городских рассматривал как врагов, немножко как морлок элоев. Но вместе с тем он же понимал, что он не хуже их, а, может быть, и лучше. Он понимал, что его отношение к творчеству невероятно серьезное и трагическое. Вот уж что объединяло всех шестидесятников, так это отношение к искусству как к глубокой правде, потому что никакой другой правды не было у этого поколения. И это то, что нам сегодня остается. Об остальном поговорим через неделю. Всем спасибо, пока.